Ты требуешь от русских покаянья,
но нам иные пристани нужны,
мы ищем Белый Остров в океане,
а каются пусть сукины сыны.
Юрий Ключников. Русское окно
Без сукиных сынов нам не обойтись, если мы хотим присоединиться к Юрию Ключникову в его попытке решить проблему покаяния (вины и ответственности, невинности и безответственности, зарубежного активизма и отечественного фатализма… далее по списку). Хотя лающие хором сукины сыны – самые последние дети природы в кругу интересов поэта, сохраняющего в генах боевые качества сичевых казаков, их верховую выучку и тягу за любой кордон.
«Потомок буйных запорожцев» настолько давно и привычно странствует в философском океане, уходя от старых порогов к новым островам, настолько много пристаней оставил он за кормой в поисках заветных причалов, - что лай даже и помогает ему (и нам) сориентироваться. Тем более, что к девятому десятку жизни замечательный сибиряк, «весёлый странник золотого века», «бессменный гость Великого Пути», охвативший в своих медитациях чуть не весь земшар, понемногу отодвигается у читателей и критиков в круг седобородых мудрецов, знающих ответы на коренные вопросы бытия, и прежде всего на те русские вопросы, которые называются у нас проклятыми.
Восьмидесятилетие Мастера – хороший повод, не задевая вопросов, просто поздравить его и от души пожелать дальнейшей работы. Что я и делаю. Но тема моя – проклятые вопросы и драма мыслителя, ими окружённого.
Его репутация, отшлифованная такими писавшими о нём коллегами, как Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Вадим Кожинов, Евгений Евтушенко, Виктор Лихоносов… а в самое последние годы – покойный Станислав Золотцев и Владимир Бондаренко , - зиждется на том неоспоримом факте, что в эпоху обязательного советского атеизма он сумел выносить в душе и явить в творчестве истинно-русское, то есть неколебимо православное мироощущение. И хранителем этого простого и непобедимого образа мыслей является по сей день. И на благо русскому духу постарался привить высшие достижения мировых духовных систем, прежде всего – восточных. И сохраняет мистическое дыхание русской святости, целостный образ Родины – в нынешней смуте. И передаёт людям это богатство, открытое им «в потайных нехоженых пространствах души», ибо не заботится о законе, а находится в потоке благодати этого состояния»[1].
Никак не умалая столь важную роль хранителя изначально-русского самосознания, я всё-таки склонен повнимательнее всмотреться у Юрия Ключникова в то базисное состояние души, которое лежит в истоке драмы и определяет её ход.
Этот исток – именно драма, и ход её достаточно непредсказуем, - если брать именно исток самосознания. Тот есть тот исторический момент, когда оно осознаёт себя.
Момент – когда истина разрывается между войной, обрушившегося на десятилетнего советского мальца, и той памятью довоенной поры, которая остаётся ощущением счастья.
Какого счастья?! А Гулаг? А страх репрессий? А чувство осаждённой крепости?
Да! Это потом, в позднейших прозрениях всё встанет в трагическую цепь советской истории. И следующие поколения уже не узнают никакого изначального счастья: того, какое вошло в первосознание «детей Октября», - то есть веры, что счастье в принципе возможно. Называйте его коммунизмом (на земшаре или в отдельно взятой стране), мировой революцией (или единением пролетариев всех стран). Эту веру можно потерять, но надо же иметь, что терять. В этом смысле довоенные мальчики оказались последними идеалистами советской эпохи. Им было куда возвращаться – они «возвращались в детство, как домой, к безумной, беззаботной благодати», понимая, что «беззаботность» – синоним «безумности», но не смывая этих счастливых строк из печальной повести своей жизни. Да, им пришлось узнать, чего стоят идеалы, но идеалы-то были. Русское окно прорубилось в ужас мировой войны, но – окно же, а не бездомье. Надо было совместить заоконный ужас с теплом Дома, по-сибирски прочного и тёплого.
Вот тут-то душа и должна выдержать испытание на слом.
Не на слом строки. Тысячи своих строк Ключников выдержал в рамках державинско-пушкинской гармонии, не польстившись ни на какие авангардистские уловки.
Выдержать надо то, что разрывает и ломает строку изнутри. Ежемгновенно и бесконечно. Законно и благодатно. Природно и непоправимо. Смертельно и освобождающе.
Куда судьба направит, в рай ли, в ад ли?
Разгадывать не стану Божий план.
Бывало, кто-то собирался в Адлер,
А приплывал с конвоем в Магадан.
Этот петлёй обернувшийся маршрут действует отнюдь не только как невесёлая шутка. Действует то, что эти пункты стянуты воедино. Что каждая строка начинена взрывной смесью.
Если счастье, то окаянное. Если «бронза везения», то рядом «свинец неудач». Если ветер Арктики, то прорастающий южным слоистым туманом. Если блаженство, то прорастающее яростью. Если мудрость горя, то рядом – тщета удачи, и каждый элемент разрывается от внутренней корчи. Потеха и свобода – два нерасчленимых измерения жизни. Ложка дегтя неизменна в чистом меду поднебесья – и это ткань стиха, ткань жизни, ткань души. Стреляет и пляшет душа. Бог похож на чёрта.
Словно огонь поджаривает стиховую музыку, поджигает её, подпаляет. И это – в базисе, в основе самой строчечной сути. Стихи - какой-то терзающий душу чёрно-белый сплав. Внутри стиха – словно кащеева игла. Сломаешь, не сломаешь?
А мы кто такие на острие иглы?
Вообще: мы кто такие?
В царстве скуки и рыночных клонов
нам пространства свободного нет,
ведь в любом из нас дремлет Обломов,
маршал Жуков, бандит и поэт.
Суть опять-таки не только в том, что именно Обломов выставлен тут как образец нашей мягкости, а Жуков – как образец жёсткости, суть в том, что они стиснуты вместе, скреплены иглой, соседствуют на узком пространстве, на острие строки. Бандит и поэт.
Да разве только эта пара выбрасывается из привычного бытия и вбрасывается в непривычное? Как вам понравится «обманутый Адам, которого нашла в капусте Ева»? А Авеля и Абеля в одной строке не хотите? Сковороду на кухне райского первожителя?
«А если вместо рая ад схлопочешь, не обижайся на Сковороду»… ах, да, это же знаменитый мудрец, которого век так и не словил.
Понятно, что рай и ад – излюбленные клеммы чёрного и белого, живого и мертвого, хрупкого и твёрдого, лживого и истинного – это в любой молекуле мироздания и это - в любой поэтической ячейке ключниковского миростроя.
Рай и ад - только в сцепе; иногда они меняются ролями: рай оказывается невыносим, ад – спасителен, а главное: эти состояния уживаются в одном и том же сердце.
«И вновь вздыхает русский ангел под ношей дьявольской своей».
И надсаживается душа, и изнемогает строка от проклятого вопроса: как совместить одно с другим?
За пряслом ждёт безгрешный ад,
что раем наречён от скуки.
Ты из него сбежишь назад
к жестокой жизненной науке.
Тогда вопрос: а жестокая жизненная наука – предполагала ли такую судьбу? Реальная судьба – обещала ли такую ношу?
Да! Предполагала. Обещала. И определила - навсегда. Та самая судьба спасённого от пекла войны подростка, которую он разделил со своим поколением.
В общей форме: «адский штемпель» войны впечатывается в детские души; «не понять», какая сила «через кошмар военный пронесла»; «я удивляюсь, как я уцелел».
Но эта общая беда всё время просверкивает нестерпимыми искрами… счастья! Вывезённый с горящей Украины спасёныш попадает на Волгу и… «блаженствует в саратовском раю». Почтальоны привозят повестки прямо в поле… Трактора готовятся, как к бою. Колхозный председатель велит подвозить харчи работающим крестьянкам, «конные вручает повода». О, счастье! Как вкусен деревенский хлеб, такого ещё не было в жизни! Скученный барачный быт, первая женская ласка. Печи, разжигаемые кресалом…
Я опираюсь на штрихи, которыми обрисована та пора: индивидуальный почерк, диалог огня и нежности, смертельно-живительные контрасты.
Сибирь, шахтёрский город. Солдаты, уезжающие спасать Москву. Остаются – недоростки, смельчаки из базарной шпаны – сбывать дезертирам уведённые у солдат награды. В кварталах – драки, вплоть до поножовщины. В школе – госпиталь. Стихи о трелях соловья в ходе подшефного концерта. Отеческое нравоучение покалеченного слушателя:
- Толк из тебя, быть может, мальчик, будет,
Когда оставишь выдумки свои —
На тех полях, где умирают люди,
Им не поют с берёзок соловьи.
Толк вышел. Мальчик выучился. Окончил филфак прославленного Томского университета. Поработал учителем, журналистом, редактором… Сделал нормальную карьеру и - по партийной уже линии - был отправлен в Москву учиться дальше. На целых два года! Два года «партийный небожитель», бешено читал в столичных спецхранах книги. Повышал квалификацию. И как-то, коротая время в общежитии (а может, в буфете) узрел, как «в ночной тиши Фаворский вспыхнул свет».
А раньше что, не видел света?
Из партии его исключили – за чрезмерный интерес к религии…
Постойте. А в партию он как попал? По неведению? Никогда не поверю. В октябрята-пионеры ещё можно было влететь в общем потоке, в комсомол – тоже, если не очень умничать, - но в партию – только если ты этого осознанно хотел.
История исключения Юрия Ключникова из партии в 1982 году со вкусом описана и откомментирована во всех его биографиях. И как он в партии восстанавливался (этого ж тоже надо было очень хотеть), и как вылетел окончательно, припёртый к стенке провокационным вопросом:
- Скажите, Ключников, как вы относитесь к Иисусу Христу.
Изысканный же партийный иезуит задал вопрос! Ладно бы, воспарил в какие-нибудь идеологические туманы, где можно долго петлять и выворачиваться. Так нет же, сообразил повернуть дело так, что надо было предать Христа – персонально.
Предать Ключников неспособен.
Он отвечает максимально политично и, кстати, по сути дела абсолютно правильно:
- Если бы современные руководители СССР хоть чуточку походили на Иисуса Христа, наша страна не оказалась бы в кризисной ситуации.
В 1982 году ситуация именно такова, что её ещё можно попытаться выровнять. (В конце концов, партийные небожители зажгли свечки и пошли в церковь. По команде).
Ключников ничего не умеет делать ни по команде, ни вопреки убеждениям.
Так кто он по убеждениям? Коммунист? Или христианин? Или, может, тайный христианин, прикрывающийся партбилетом?
Вот в это прикрытие я никогда не поверю. Не тот человек. И ни в какое антипартийное диссидентство его после исключения из партии не затащили. Хотя пытались.
Я думаю, что в его душе жило (всегда жило!) ощущение некоего высшего начала, в свете которого получают смысл и Советская власть (другой нету), и христианское вероучение (Фаворский свет). Он не мог примирить этот свет и тот. Он только старался вместить в душу всё: и расстрельные списки 30-х годов, и победный триумф 1945 года. Необходимость бить сукиных сынов, и всеобщую любовь к людям. Как всегда, он кровавил душу о самые острые сколы этой единой и неделимой, расколото-невменяемой реальности.
После исключения из партии ни в какие антисоветчики не пошёл. Пошёл на хлебозавод грузчиком – чтобы прокормить семью.
В стихах всё обернул полушуткой:
— Время выкинуло коленце
И причалил я в поздний час
С полуострова «Интеллигенция»
К континенту «Рабочий класс».
Выстраивается поэтическая Вселенная. От всесветного купола, под которым дрейфуют континенты, до той песчинки, которой осознаёт себя отдельный индивид.
В центре картины - Россия, от неё отсчёт вверх и вниз.
В самой России – три измерения. Власть. Рынок. Народ.
Власть – настолько пристрелянная у нас мишень, что, беря её на мушку, Ключников, кажется, просто отдаёт дань этой старой русской забаве. И понимает это:
«Уповаем на вечное «слазьте!», сами сидя на вечном «авось».
Понимает – когда даёт волю чувствам, говоря, что власть наша, искавшая кисельные берега, хлебала кровавую пену. Понимает – когда сдерживает чувства, объясняя, что если у власти дураки, то жить тоскливо, но ещё хуже – когда вверху умники. Иногда при таких уравнениях надо пускать в ход улыбку. Но – еле видную:
«Ах, власть советская, твой час был ненадолго вписан в святцы. Ты гнула и ломала нас, пришел и твой черед сломаться».
Улыбкой снимается вопрос о том, жаль или не жаль этой сломавшейся власти, и, соответственно, более общий вопрос: кто же лучше? Свирепый правитель, похожий на вожака волчьей стаи? Или слюнтяй, не знающий, какими клещами надо рвать клещи? Или ещё: нынешний «правительственный вор», рядом с которым «последний бомж в Союзе нашем бывшем» кажется образцом честности? Ответ на вопрос «кто лучше» не предусмотрен. Ответ даёт картинка под названием «Парень», ибо переводит вопрос в другую плоскость:
«В ряду базарном, где торгуют мясом, я наблюдал работу мясника. В своих делах он был, конечно, асом — летала птицей сильная рука. С размаху кости разрубал без крошек, кроил бычка на доли, как хотел. И незаметно часть кусков хороших бросал под стол для непонятных дел. Как объяснил мой спутник, — для клиентов, что платят парню лишек за филе. Тянулась стариков и бабок лента к лопаткам и сопаткам на столе…»
Пять восхищённых четверостиший сопровождают работу этого аса – до момента, когда он, раздвигая толпу, уходит.
«И взгляд метнул короткий, жаркий, лютый, говядиной и кровью сытый всласть. Красивый парень, рыжий, как Малюта. И я подумал:
— Дай такому власть!»
Вот и ответ, вернее, то, что я с пониманием нахожу на месте ответа: какой смысл дергать власть, если никакой отдельной власти нет – она на глазах вербуется из нас же… то есть из народа… то есть из базарного ряда, в котором толчётся народ?
И тут на первый план выдвигается ещё одна кардинальная современная тема: деньги. Рынок. Базар.
Этот базар вызывает у Ключникова ярость. Бесы-торговцы! Ярмарка лжи, всеобщая распродажа, рубль, сделавшийся иконой. Жульё! Жульё! Сволочь, набивающая себе карманы посреди обобранного до портянок люда.
А в кустах (в «кустах демократии» – Л.А.) – волчьи, сукины и прочие сыны. А в эфире ( в телеэфире – Л.А.) – сводки катастроф. И везде грязь, грызня, оскал. Денежный хруст, шелест рублей, ставших копейками…
Это омерзение от купюр иногда просто зашкаливает, кажется едва ли не мнимым: в конце концов, купюры – не более, чем знаки (как сказал знаменитый банкир Геращенко, это анонимные письма о том, где что лежит и где кто сидит).
Что лежит и где сидит – вопросы реальные, а денежную муть и самому Ключникову иногда хочется переступить:
«Принимаю эпоху и рынок, помирю и в душе, и в строке».
Помирить не удастся, а вот реальность в этой мути поискать можно. Нащупать знаковые фигуры.
Во-первых, это гончаровский Штольц. Это он зовёт нас в рынок, как на пожар. Вот он где нашёлся, коллега и оппонент Обломова, похищенного, как мы помним, в напарники маршалу Жукову.
Во-вторых… не падайте!.. доктор Геббельс. Который, как известно, при слове «культура» хватался за пистолет. Ключников за пистолет хватается при слове «рынок». Что не делает его сторонником гитлеровского идеолога, а напротив, требует ответа. Отвечает не маршал Жуков, а политрук Клычков, который сегодня должен был бы крикнуть ползущей с запада торговой нечисти: «Отступать некуда, позади Сибирь!»
Сибирь – против долларовой атаки, против долларового гриппа, против армии «джонов» с «прорезями для денег вместо глаз». Против того рыночного пирогаё куда все мы угодим начинкой, а потом будем сметены вместе с теми, кто попробует этот пирог сжевать (замечательно ёмкий образ! – Л.А.).
И вот против этого рыночного блуда встаёт ещё один герой, наш современник, решивший там какую-то математическую задачку и равнодушно отказавшийся от зарубежной миллионной награды.
Фамилия этого героя Перельман. Именно он становится спасителем русской чести, русского бескорыстия и русской правды от зарубежного охмурения… иначе говоря, кладёт русский хрен на американский доллар. (Хрен – не огородный, а символический, делающий честь – повторю ещё раз – ключниковскому поэтическому темпераменту).
Перельман свершает свой подвиг «на просторах вологодских». Куда мы вслед за ним теперь поворачиваемся от разбазаренных столиц.
Россия – точка отсчёта. Смертный предел, жизненный шанс. Кризисная черта.
Но прежде всего – великая наследница.
О том, чьим традициям Ключников наследует, он замечательно рельефно рассказал в своей публицистической книге «Лики русской культуры»[2]. Пушкин, Блок, Есенин, Пастернак – вот главные поэтические маяки Ключникова. Я бы прибавил сюда Николая Заболоцкого, Леонида Мартынова и Юрия Кузнецова – так очерчивается в моём понимании лирическое место, которое Ключников может считать своей лирической родиной… но отнюдь не «малой», ибо координаты этого «места» - весь мир. Может прежде всего, конечно, русский мир, русское окно в мир.
«Творец не может отпустить творцов ни в райский сад, ни в мир подземных теней. Аксаков, Гоголь, Врубель, Васнецов скитаются среди родных метелей…»
Не будем повторяться про рай и ад, сцеплённые нерасторжимо, - отметим взмах пера, силящийся сцепить воедино мир русской культуры, - точно так же перо будет взлетать, когда дело дойдёт до всемирного окоёма. Но речь о том, что стало с русским наследством сейчас.
Россия – полумёртвый витязь. Было тяжко и ясно, стало тяжело и темно. А по сути то же: нытье холопов, вражда господ. Странный сплав кнута, горба и бунта, да плюс ещё Емеля на печи. Старая сказка под знакомым названием: «Проснись!»
Загадочна русская душа… («Но где, в какой стране душа разгадана?» - отзывается Ключников на мой мысленный переспрос). Но душа всё-таки ноет. От затянувшегося позора. От того, что «солнце скрылось намертво, самолёты бьются. Вымирают мамонты, крысы остаются». А песни - поём! Поём среди болот и блуда… Значит, ещё не совсем сошли с ума? Значит, ещё не умерла Россия?!
Как вернуть её к настоящей жизни? Белое молчит, чёрное кричит их всех щелей. Трудно в России, но вне её – вообще невмоготу. Как возродить её, если с чистого листа (а Врубель и Васнецов? – Скитаются…)? Как выжить под гнётом тьмы? Как быть счастливым, если счастье невозможно, пока не полюбишь «уход»? А куда? Так есть же простор, есть куда сбежать! А со двором что будет? А со двором так: зовём волкодавов, нагнав волков к себе во двор.
А ещё кого зовём, кому машем?
«Всем роющим норы, и бесу, и вору, лишь машем рукою: хватает простора!»
А народ?
«А народ, любимый твой народ, он сегодня бродит, как потерянный, болтунам заглядывает в рот, никому и ничему не веря».
Емеля как сидел на печи, так и сидит. Умники – лежат штабелями в кювете. А Иваны ходят. Те самые, что дураки.
Как быть с пресловутой нашей «дурью», если в ней, может быть, спасение? Или счастье? А если оно всё-таки в разуме? Кто там ещё у нас скитается в метелях? «Наше всё»? Перефразируем: да здравствует солнце, да скроется дурь!
Ах, солнце!
«…Но никому не ведомы дороги распятой, как и прежде, на кресте страны моей. Одно лишь солнце знает, зачем оно меняет день и ночь. Колымская, холодная, родная земля, в груди засевшая как нож...»
Истомилась страна по солнцу. Колыма ледяная - в том же сиянии. Пули. Скрепы. Швы.
Как понять, если дух твой
лишь креп в трескотне пулемётной,
но в торговых делах
затрещали все скрепы и швы.
Ты сегодня простёрлась
в пределах своих полумёртвой,
рук не можешь поднять,
оторвать от земли головы.
И лежишь на спине
от Камчатки до Выборга немо,
грезишь прошлым, не видя,
что стало с тобой наяву.
И с великой тоскою
глядишь в беспредельное небо.
Всё уходит под ним,
кроме веры в его синеву.
Между солнечной синевой и мраком небытия (а может, всё-таки адской сковородой?) полудышит Россия, уповающая на несбыточный Белый Остров. На что ей надеяться? Что русский блин вспухнет новым комом на старой мировой сковороде?
А что сулит нам сама эта мировая сковорода? (понятно, что на сей раз речь не о философе, сбежавшем от века, а о той поэтической Вселенной, в которой видит Россию Юрий Ключников).
Здесь нас ожидают: Леонардо, Пушкин, Моцарт, Есенин, Лорка, Сент-Экзюпери; эти уже не вязнут в родных метелях, а сияют в лучах немеркнущей зари.
Лучи овевают Россию сверху… более с Востока, чем с Запада[3]. Но если говорить не об учёном ориенталисте и неутомимом путешественнике-исследователе, а о поэте, - то контакты русской души обогащают её прежде всего не тем, что её внове и вчуже (что тоже важно), а тем, что ей роднее.
Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток… Запад трезв и расчётлив, но это не фатальный раскол мироздания, а две «половинки», которым надо бы соединиться. Как? Пусть с места они всё-таки сойдут, то есть пусть Запад зашагает к Востоку. Не хочу будить дух Киплинга, но так и подмывает задать Ключникову вопрос: а Россия на Западе или на Востоке?
А ислам где? Как и Россия – и там, и тут?
А это – откуда посмотреть. Ключников, при всех его антизападных инвективах, смотрит скорее из Зенита, чем с Востока. Мусульманский луч высвечивает у него общедуховную ситуацию. Неважно, кто живёт к Аллаху ближе, кто от него дальше. Главное: не будь пресным, будь острым! И не жди: вдруг Аллах и про меня что-нибудь скажет? Вдруг облегчит груз? Аллах милосерд: «Он вовек не положит поклажу верблюда на спину осла». Прямо про нас сказано. Чтобы ослами не прикидывались, сукины сыны. И овцами.
Лучше всего о всесветных корнях лирического героя сказано так:
Я был волхвом, язычником, ессеем,
друидом, мусульманином, пока
судьба не занесла меня в Расею
на многие рожденья и века.
Но вот занесла. Из родимых болот поднимаем очи всё туда же: в небеса. Кто там? Вестимо, Всевышний. Каков Он в ойкумене Ключникова? Связанный.
Чем связанный? Цепями тьмы и адского огня? Неважно. Важно, что, как и люди, Сам не знает, что порой творит. Невыразим в потоке перемен. И никакой тайны нам не откроет. Хорошо, если прорастёт – долго и одиноко – сквозь наше столпотворенье. А мы что: А мы думаем, что Он нас целует, а это нас затаптывают в прах сменяющиеся эпохи. Мы думаем, что похожи на Него, но мы куда больше похожи на чёрта.
И что Он с нами делает?
«Готовит Бог себе спецназ, чтобы страну не схоронили бесы».
С бесами мы выяснили отношения, когда продирались через рынок. А с Богом, с Богом?
«Мы не боги, но ведь и не накипь, что-то варит из нас Отец».
.
Не буду касаться темы современной Церкви, отношение к которой у Ключникова в отличии от воспеваемой во многих его творениях темы русской святости, старчества, «умного делания» все-таки более сдержанное. Оно и понятно: ведь с одной стороны, и сегодня в Церкви немало подвижников, вроде Иоанна Ладожского,(его памяти поэт посвятил стихотворение), а с другой – и «слишком сытые попы» зачастую не по христианским заповедям живут вовсе, и с теми, кто думают по-иному зачастую ведут себя агрессивно, и властям Церковь прислуживает и никогда в отличии от огненных подвижников прошлого всерьез им не возражает…
… Все эти дела я склонен оставить специалистам. Что же до поэта, то он делает то, что должен делать поэт:
«Мы им пятое, наше евангелие на отчётном изложим листе».
Вот это по-нашему! По-толстовски. По-русски.
Открывает ли нам поэт то, что выше Бога? Не столько открывает, сколько нащупывает. Что там, «выше»? Малиновая даль. Сумрак серый. Туман. Что-то, что выше Вечности самой. Великий Исток. А может, великий Финал? Не спрашивай, ступай вниз и надейся. Что сулят изломы, сокрытые в тумане, в малиновой дали, в голубой бездне, того знать не дано.
«Все мои восторги и печали и последний Божеский причал меркнут перед синими очами вечного Начала всех начал».
И тут он проваливается в главное откровение: ни конца, ни начала не нащупать в этом конце-начале. А только бесконечное чередование… огня и мрака, гибели и возрождения, ада и рая.
Смерть – вовсе не точка, это лишь запятая в Вечной Книге Жизни. Страницы в ней – перепуском. События – колесом. Всё повторяется, но ничего не повторить. На любое «да» находится очередное «нет», но и нет такого зла, чтобы добром не обернулось. Как нет и такого добра, чтоб не сменилось новым злом!
Пока эти уравнения остаются на стадии умственного парадокса, они воспринимаются как нормальное умозрение. Но кровью поэзии наполняются, когда вспарывают материал живой истории:
* * *
Красиво умирал Колчак,
Стоял поверх штыков, молчал.
Лёг, о пощаде умоляя,
Под ноги красным Попеляев.
Соединял ангарский лед
Погоны и особый взвод,
Россию ту с Россией этой.
И ахнул залп, и эха гром
Откликнулся в тридцать седьмом
Свинцовой тою же монетой.
И тоже кто-то был красив
На алом стыке двух Россий.
1984
В умозрении алый стык превращается в чёрно-белый. Всё это смотрелось бы, как кино… «когда бы плоть не корчилась от боли». Плоть корчится – душа пытается спастись юмором. После сезона демократии, знаете ли, должен возвратиться «сезон вождей».
Но какой смысл уповать на вождей, если следом всё равно – пусть на время! – воцарится демократия с её базаром? И исчезнет. Чтобы потом исчезло то, что её сменит.
Ни на чёрном, ни на белом поле не остановится это колесо. Ни на чём не успокоится ни плоть, ни душа.
Что же делать?
Нести свой крест.
Крест – вот решающий (разрешающий) лейтмотив лирики Юрия Ключникова. Нести крест, как шерп несёт на Эверест керосинку. Как несла свой крест Анна Ахматова. Как волок его злой, как африканский слон, Маяковский. Крест должен нести поэт – сквозь все эпохи и сезоны.
Ты в адской топке раз уже обжёгся,
а предстоит и два, и три, и шесть...
Как представляешь мудрость парадокса:
чем ты святей,
тем тяжелее крест?
Парадокс этот окончательно опускает нас с малиново-голубых небес в умопостигаемую судьбу отдельно взятого человека, в котором русские философы, как известно, различали три уровня: особь, индивид и личность.
Особь прокормится, индивид прокрутится, но личность не успокоится, пока не найдёт своё место в идеальном мире. Особь живёт в стае. Индивид функционирует в обществе. Личность несёт свой крест в одиночестве.
Парадокс: воспевая «всю страну», лирический герой в конечном счете оказывается с судьбой один на один. Ни уповать на рай, ни сваливать на ад - а, по точной и яркой формуле Ключникова, - «подняться над собой внутри себя».
То есть: мелодию, в которой он воспевал «всю страну», и мелодию, в которой «пел» лишь самого себя, - сопрячь, соединить. Значит, с жгучим ощущением невыносимой боли – смириться. По-учёному говоря, найти modus vivendi. А по-нашему… норму, что ли?
Да какая уж норма при таком темпераменте!
«Ушла из нашей жизни норма, нет равновесия нигде. Россия корчится в реформах, Европа в бешеной воде».
Разум цепляется за спасительное слово. «Равновесие»! Равновесие на краю пропасти… да не одной, их там минимум две: огненная и ледяная. Кто поможет удержаться?
«Богиня Равновесия». У которой в руках – «Часы Справедливости».
Блажен, кто верует… Но не надо уменьшать силу воздействия этих мифологем на душу. Поэт есть поэт: если разум его не находит чаемой точки равновесия в кувыркающемся мире, то душа знает, что делать: непрерывно возносит вопли об этой беде, непрерывно сообщает о ней городу и миру, непрерывно рассказывает это… самой себе.
То есть, поэт пишет стихи.
«Я пишу, как заводная кукла», - отшучивается он. «Утешаюсь гашишем с весомым названием «Стих». «Поэзия – наркотик тот же».
Самогипноз. «Бродить в лесу по лужам, сочиняя за строкой строку» - род саморегулирования души.
Души? Или тела?
«Оберегает поэзия тело, держит, как утку, меня на плаву».
Тело, может быть, и выплывет. Душа – вряд ли. Душа окончательной справедливости не найдёт. Праведность – вздор.
Начинается самый кровоточащий акт духовного самоочищения.
Для спасенья от чертей и ада
Раньше нас учили: кайся, чадо.
Нынче просит Бог:
- Кончай чадить,
чтобы мог Я чадо пощадить.
Чадо оглядывается: есть ли шанс на Божье снисхождение? Окидывает взглядом самого себя. Возносит выстраданное:
И когда ты взглядом окинув
человека со всех сторон,
видишь в нём только сукина сына,
значит, сам ты такой же, как он.
«Он» в данном случае несуществен. Существен – ты.
И вот, пытаясь связать эпохи и этапы («ту» и «эту» пору), ты решаешься на Покаяние.
В ту пору связать нас сумела беда
сегодня же беды разводят в тумане.
Вы ждёте повинной? Примите тогда
за всех коммунистов
моё покаянье.
И тут доносится до него покаяние сукиных сынов – дружное, хоровое, единогласное.
Что остаётся поэту? Нести свой крест… по зыбкой русской границе Святости и Смуты.
Лев Аннинский
[1] Это определения Марины Ключниковой, дочери поэта. Она и её брат, Сергей Ключников, дали яркие примеры осмысления поэзии отца.
[2] Отлично проанализированной в предисловии Владимира Бондаренко (см.издание 2010 года, М, «Беловодье»).
[3] Восточные маршруты Ю.Ключникова описаны, в частности, в его книге «Я в Индии искал Россию. Странствия по Ариаварте».
|