Поэт и шарик полетели дальше. Серо-белые облака постепенно сменялись серебристыми. Сквозь них в ярко-синем небе сияли два солнца. Менялись и окружающие пейзажи. Они всё больше походили на яркие, сочные картинки из иллюстрированных журналов: покрытые зелёными лесами горы, у их подножья поселения, море, пальмы, протянувшиеся вдоль песчаных пляжей. Один уголок настолько покорил сердце поэта, что он замедлил полёт и опустился на коврик облака. Шарик тоже прекратил полёт, сел рядом.
Оглядевшись, поэт, вместе со своим провожатым спустился с облака на «землю». Выбранное им место оказалось широкой долиной в горах с уходящими в синеву снежными вершинами, с завитой в серпантин рекой. По берегам её и чуть выше, гнездились группы небольших строений самой разнообразной расцветки и архитектуры. Всюду пестрели розы, тюльпаны, лилии, только цветом насыщеннее и размером больше. Кроме того, цветы находились в постоянном движении, как бы сотканные из мельчайших световых спиралей.
— Это твой дом, — прозвучала мысль, — тот дом, о котором ты мечтал на земле.
Поэт оглянулся. Но шарика он не увидел. Его провожатый исчез.
Постояв несколько минут, поэт побрёл по тропинке в сторону выглядывавшего из-за деревьев белого особняка. Тропинка пролегала среди крупных в человеческий рост кактусов и тёмно-зелёных криптомерий. В памяти внезапно возникла мать, которую поэт потерял еще ребёнком много лет назад. И он почти не удивился, встретив молодую женщину, выходившую из ворот особняка. Женщина остановилась, как вкопанная, пристально изучая лицо поэта.
— Мама!
— Ты узнал меня, сынок? А мне сердце подсказало выйти из дому. Чувствовала, что мы скоро встретимся. Какой же ты стал взрослый! Сама я тебя, пожалуй, не узнала бы. Такой молодой, красивый…
— Странно, — подумал поэт. — Мать почти не изменилась. Она выглядит так же, как в свои тридцать лет, когда ушла с земли. Мне тогда было десять лет отроду. Но сейчас мне далеко за семьдесят. Когда же я успел стать молодым и красивым?
Мать ввела поэта в дом. За столом читал газету человек лет тридцати пяти на вид. В нём не без труда поэт узнал покойного отца, ушедшего из той жизни на семьдесят шестом году.
— Похоже, время здесь движется в противоположном направлении, — размышлял поэт, сжимая в объятиях отца.
Началась новая полоса жизни, совсем не похожая на прежнюю. Что бы ни задумал поэт, всё у него получалось: в творчестве, во взаимоотношениях с близкими и с остальными обитателями долины. Это и радовало и пугало — вдруг дела повернутся к худшему. Там, на земле, так оно всегда и случалось: никогда счастливая полоса жизни не продолжалась долго. Здесь все перемены жизни дышали радостью и покоем.
Также поражало то, что ни мать, ни отец никогда не говорили о земной жизни. И даже если поэт напоминал какой-нибудь случай из проведённых вместе лет, оба смущенно улыбались, словно не понимая, о чём идёт речь. Беседуя с другими жителями долины, поэт убедился, что полное забвение земного прошлого — общая черта почти всех её обитателей. Один местный философ определил это качество даже как достоинство и преимущество здешней жизни.
— Представьте себе, что вы находитесь в каком-нибудь прекрасном санатории, — рассуждал философ, — а ваша память блуждает по каким-нибудь закоулкам прежней досанаторной жизни. Вы только испортите себе отдых тяжёлыми мыслями.
Поэт пробовал возражать:
— Допустим, нам здесь хорошо, а на земле страдают близкие нам люди...
— Чем же вы можете помочь им? Тем, что притянете к себе их страдания?
— Хотя бы так. Во всех религиях есть заповедь о помощи ближним, о том, что мы обязаны разделить их крест...
— Религии создавались для земных людей. Здесь небо. Отсюда помочь земле вы никак не сможете, даже если очень захотите, — спокойно возразил философ. — И потом вы знаете, земные законы: сбросив один груз, люди тотчас подставляют плечи под другой. Таковы всеобщие правила игры. Изменить их не в силах даже сам Спаситель. Правда, христианские богословы утверждают, будто бы Иисус Христос пришёл на землю, чтобы взять грехи человеческие на себя. Но даже, если представить себе такой вариант миссии Спасителя, — грехи и страдания христианской эпохи оказались гораздо тяжелее, чем эпохи языческой. Разве я не прав?
— Значит, нам здесь остаётся только отдыхать?— с некоторым сарказмом спросил поэт.
— Вы напрасно вкладываете в свои слова иронию. Да, этот мир создан для отдыха от земных страданий. И для того, чтобы набираться сил для следующего воплощения. Вы же сами явились сюда в полном изнеможении сил.
Логика загробного философа выглядела неуязвимой, но соглашаться с ней не хотелось. Спорить — тоже.
А в остальном «тонкая» жизнь поэта складывалась как земная в лучшие её периоды: писались и печатались стихи, а также благожелательные статьи о них, проходили творческие встречи с аплодисментами и букетами цветов. Но странное дело, чем лучше шли дела, тем больше у поэта нарастало чувство неудовлетворённости. Всеобщее доброе внимание публики казалось каким-то слишком уж неглубоким.
Поэт всегда любил уединение. И здесь он стал совершать одинокие прогулки в окрестные горы. Как и на земле, большинство здешних людей предпочитали жить и проводить время в долине — в садах, на пляжах, в увеселительных заведениях. В горах люди встречались очень редко.
Но однажды, миновав зону альпийских лугов, а затем — голые каменистые осыпи и поднявшись к зоне ледников, поэт увидел бревенчатый дом, стоявший на самом краю ледяного обрыва. На открытой веранде его второго этажа сидел человек в кресле с книгой в руках. Он наблюдал за поэтом так, словно давно поджидал его.
— Кто вы? — спросил человек.
— Алхимик, — с улыбкой откликнулся поэт. Человек оживился:
— Само небо, послало мне вас. Я тоже алхимик. Заходите.
Человек провёл гостя в комнату, где пахло кислотой и какими-то химикалиями, усадил в кресло.
— Итак, вы алхимик?
— Я пошутил, — возразил поэт. — Никакой я не алхимик, а ответил потому так, что у меня не выходит из головы один случай.
И он рассказал историю с обновлением иконы. Человек долго молчал, прежде чем продолжить разговор.
— Я встречался с подобными делами на земле. Обычно мои коллеги от них отмахиваются, называя шарлатанством. Даже если увидят что-то необычное собственными глазами. Я тоже учёный. Химик. Много лет пытался разобраться в тайнах средневековой алхимии. Ещё на земле я подозревал, что старые трактаты по алхимии прячут какую-то очень большую тайну, которую невозможно раскрыть только с помощью приборов и экспериментов. Здесь мне сказали: эту тайну знают люди четвёртого неба. Я построил дом на самой границе третьего и четвёртого неба. Видите наверху отверстие? — Человек указал на синий прямоугольник неба в потолке. Там проходит эта самая граница. Оттуда прилетают шарики вроде того, что видели вы. Шарики или искры. Они на глазах превращаются в людей, в деревья и растения...
— Вы это видели сами?
— Много раз.
— Лихо!
— Если бы мне в той жизни рассказали про такое, я тоже улыбнулся бы. Но здесь я каждый день встречаюсь с подобными делами.
— Что же это такое?
— Рассуждать можно по-разному, да что толку! Мы с вами на земле представляли собой скопление миллионов клеток. Не так ли? Здесь мы — скопление элементарных частиц. А когда-то были одной клеткой в утробе матери. Как появилась эта клетка? Из взаимного влечения наших отцов и матерей. Это чувство называют любовью. Что такое любовь? Искра. Помните старый романс: «и внезапно искра пробежала в пальцах наших встретившихся рук». Откуда рождается искра? На этот детский вопрос нам не ответит ни один учёный в мире.
— Зато разъяснит священник, — засмеялся поэт. — Любовь к Богу рождается от Христа, любовь к женщине — от сатаны.
Химик не поддержал шутку. Он жестом пригласил поэта к прибору, напоминающему своим видом телескоп.
— Взгляните сюда.
Поэт приник к стеклянному окуляру. Сначала он не увидел ничего, но потом его глаза стали различать еле уловимые световые эффекты, игру фиолетовых, жёлтых, красных, зелёных красок, сопровождаемую чуть слышной музыкой и тончайшими ароматами.
— Я потратил многие годы, чтобы создать эту штуку, — химик указал рукой на свой прибор. — С её помощью изучаю четвёртое небо через отверстие в моём потолке. Но всё, что я узнал, ограничивается очень скудной информацией, которая долетает оттуда. В сущности, такую информацию может получить любой тонкий человек и без моего прибора. Это меня угнетает.
— Что именно?
— Невозможность науки проникнуть в тайну вакуума. Она называет вакуумом то, что на самом деле имеет краски, запах, звук. Какой же это вакуум! Появляющиеся оттуда люди говорят мне, что их мир населён различными формами жизни, куда более богатыми, чем наши. Там, в том мире, они очень хорошо видят друг друга и нас. Но нам не дано их увидеть. Нам доступны лишь отблески этого мира.
— Но что же вам мешает попасть на четвёртое небо? У вас есть окно.
— Попробуйте им воспользоваться.
Уловив в словах собеседника лёгкую насмешку, поэт взлетел к потолку очень осторожно. И всё-таки ударился головой о нечто твёрдое. Потёр темя и спросил:
— Бронестекло?
— Гораздо крепче. Его даже направленный взрыв не возьмёт. — Химик коснулся плеча поэта. — Хорошо, что вы побереглись. Могли бы набить шишку.
— Неужели нет никакого способа попасть на четвёртое небо?
— Есть
— Какой?
— Вернуться на землю.
— Но что это даст?
Учёный не отвечал. Закрыв глаза, он думал о чём-то своём. Поэт тоже задумался, в его голове стали складываться стихи.
* * *
Мне снился сон,
Теперь уж в прошлом веке,
Что ровно десять тысяч лет назад
Я послан был на Землю
То ли с Веги,
А может, из созвездия Плеяд
Учиться музыке, незрелый подмастерье,
Чтоб мастером свои закончить дни.
В Галактике подобные мистерии
Командировкам творческим сродни.
Прелюдия «Земля», четвёртый опус,
Веками напряжённый фа-минор.
Когда на Вегу прилетаю в отпуск,
Припоминаю нервный разговор
С роялем, и расстроенные скрипки,
И двух валторн фальшивую печаль,
И Моцарта волшебные улыбки,
Которым не могу не отвечать.
На Веге всё ухожено и чинно,
Как, например, в Монако где-нибудь.
Я овладел роялем, и причины
Нет никакой лететь в обратный путь.
Но я лечу к нерадостной планете,
К жестоким виражам её дорог,
Где грудь щемит
И так призывно светит
Зелёный луч исканий и тревог.
|