Художник и Поэт: творчество Лилии Ивановны и Юрия Михайловича Ключниковых
Глава 7. МОСКОВСКИЙ ПЕРИОД (УЧЁБА В ВЫСШЕЙ ПАРТИЙНОЙ ШКОЛЕ. 1964–1966) Печать E-mail

ВПШ и библиотека Спецхрана

В Москве я был второй раз. До этого мне делали предложение по линии Министерства обороны – поехать в качестве переводчика в африканскую страну (не помню, Конго, Мали или Гвинею). Тогда очень не хватало переводчиков с французского языка, а я к тому времени самостоятельно довёл свой французский до приличного уровня. В те годы СССР активно распространял своё влияние на Африку и в целом ряде стран работали советские специалисты, а наши военные обучали армии тех стран, которые объявили себя сторонниками социалистического пути. Было интересно, и я согласился. Вначале мои знания французского разговорного языка проверили в Новосибирске, а потом пригласили в Москву. Там ещё раз проверили и сказали: «Отправляйся домой, в нужное время вызовем». Но почему-то не вызвали. Может быть, это меня спасло: была загадочная история, когда переводчика, поехавшего вместо меня в Конго, чуть не съели местные людоеды. Позже я созвонился с майором, который мной занимался, и он сказал: «Пока необходимость отпала».

Высшая партийная школа (ВПШ) располагалась на Миусской площади Москвы, в комплексе современных зданий во главе с дореволюционным, принадлежавшим до 1917 г. народному университету Шанявского, своего рода городок в городе. В нём, как известно, с 1913-го по 1915 год учился Сергей Есенин. Однако мемориальное свидетельство этого факта почему-то отсутствовало.

Я всю жизнь занимался самообразованием, а потом изучением языка и с большими надеждами окунулся в жизнь привилегированного учебного заведения. Поскольку это было моё второе высшее образование, то лекциям по марксизму-ленинизму и политэкономии я не придавал особого значения, всё это было мне знакомо. Помимо литературы и языка меня интересовали история и философия. Здесь были значительно расширены рамки дозволенной тогда информации. В библиотеке школы можно было читать американские и французские газеты и журналы, на полках свободно стояли Шопенгауэр, Ницше, Шпенглер, Фрейд, Черчилль, кроме того, по межбиблиотечному абонементу можно было получить копии всякого рода редких информационных источников. Помню газету «Монд», считавшуюся органом Министерства иностранных дел, где давались довольно объективные статьи по политической линии, в то время как американские журналы и газеты уже тогда были тенденциозными, называвшими нас не иначе, как «красные». Французская печать давала трезвые, более объективные аналитические статьи о состоянии мира и нашей страны. Не все события, происходившие в СССР, находили место в нашей печати, и нередко в западной печати они освещались гораздо шире.

Нам читали лекции очень крупные люди страны, не только преподаватели ВПШ, довольно серые по уровню, в марксистских рассуждениях которых чувствовались усталость, сухость, догматичность. Я старался избегать этих лекций, часто просиживая в библиотеке, за что удосужился немилости нашего декана Верёвкина. Однажды он застал меня там и заставил идти на лекции.

Недостатки «своих» преподавателей компенсировались приглашёнными лекторами, среди которых были известные стране партийные и советские руководители, дипломаты, писатели, учёные, артисты, космонавты… Среди них помню скучного секретаря ЦК КПСС Петра Поспелова, яркого министра госбезопасности Владимира Семичастного, писателей Константина Федина, Вадима Кожевникова, Константина Симонова, разведчика Рудольфа Абеля.

Семичастный, возглавлявший КГБ СССР, рассказывал нам интересные эпизоды противостояния двух разведок, их борьбы, в том числе и военной. Известно, что в своё время наша подводная лодка была атакована и потоплена подводными лодками США. Семичастный, не смущаясь, рассказывал, как отомстили за это: борьба требует возмездия; а также о подрывной работе внутри страны уже в наше время и о том, как приходится противостоять этому. Говорил очень интересно и аргументированно: это был живой, активный деятель, делавший политику того времени.

Вспоминаю выступление Константина Симонова, которому было тогда около пятидесяти. Выглядел он прекрасно. В модной по тем временам цветной рубашке с короткими рукавами, явно не советских башмаках на толстой подошве, плотный, загорелый, совершенно седой. Только что вернувшийся, по его словам, из Алма-Аты, опалённый среднеазиатским солнцем и нападками коллег за явное покровительство И. В. Сталина. На вопросы о взаимоотношениях с вождём ограничился репликой, что взаимодействовал исключительно по вопросам присуждения сталинских премий. Когда закончил говорить с кафедры и мы вышли проводить писателя, пока он ждал машину, вопрос о Сталине возник снова. На этот раз Симонов говорил охотнее, но тоже сдержанно. Рассказал, что генсек пристально следил за литературой, был в курсе всех новинок, обладал исключительной памятью. «Какое общее представление у вас об этом человеке?» – спросили мы. Симонов ответил кратко: «Отвечу вам словами моего друга Ильи Эренбурга: великий и страшный».

Вспоминаю разведчика Рудольфа Абеля, который выступал у нас, он произвёл на меня мощное впечатление: тихий, спокойный, очень скромный. Но когда начинал его внимательно слушать, то чувствовал, какая огромная сила стояла за этим человеком.

Из зарубежных политических деятелей вспоминаю Рауля Кастро. Гораздо ниже ростом, чем его брат Фидель. Рауль говорил очень уверенно, я бы сказал, даже агрессивно, с раскатом выговаривая букву «р» в часто поминаемом слове «революсьон». Выглядел так же, как и теперь, решительно отведя руку американского президента Обамы, когда тот захотел фамильярно похлопать кубинца по плечу. Маленькая Куба – страна серьёзная…

Впервые я познакомился через абонементную службу «Ленинки» с новой литературой Франции, в частности с Франсуазой Саган («Здравствуй, грусть!»), которая очень напоминала Мопассана – чистым, прозрачным языком, лирическим и грустным. Я высоко оценил эту первую её повесть; позднее прочитал в русском переводе «Любите ли вы Брамса?». Книга показалась мне намного слабее, чем её первый роман. Читал прозу Алена Роба-Грийё. Познакомился с романом Кафки «Замок» на французском языке. Тогда Кафка у нас был почти не известен. Сегодня его называют западным Достоевским, но это явное преувеличение.

Новейшая французская поэзия произвела меньшее впечатление в сравнении с Бодлером, Верленом, Рембо и Аполлинером.

Поиски смысла жизни

Меня всегда интересовали вопросы: как жить, для чего, в чём смысл жизни и зачем человек приходит в мир? В Москве я заново взялся за изучение уже известных мне древнегреческих и древнеримских авторов, Канта, Гегеля, Фихте, Фейербаха, малоизвестных Ницше, Шопенгауэра, Шпенглера, совсем неизвестных Камю и Сартра. Но книги больше ставили вопросы, чем отвечали на них.

Приходилось посещать московские церкви, встречаться с батюшками. Тогда церковь была если и не вне закона, то на обочине официальной идеологии. Священники охотно вступали со мной в беседы из-за недостатка интересующихся религией. Но их рассуждения уходили не слишком далеко от обычного церковного формата.

Заходил и в монастыри. Но и там мне не посчастливилось встретить таких высоких старцев, как гораздо позднее в Сергиевом Посаде, где у меня произошла встреча с отцом Наумом, навсегда врезавшаяся в душу. О ней расскажу позже и отдельно.

Среди истово молящихся тогда, да и теперь, преобладали немолодые женщины. Это нормально. Каждый человек – а женщина особенно, в силу её большей эмоциональности – с возрастом чувствует, что за погребением тела, окончанием земной жизни стоит какая-то загадка, что вековые разговоры о посмертном существовании души, рае и аде, поминки после семи и сорока дней подтверждают присутствие в жизни какой-то иной реальности. Во мне с детства жило инстинктивное убеждение, что такое сложнейшее существо, как человек, не может быть предметом одноразового употребления.

Сызмальства с большим уважением относился к церкви и вере, но моё религиозное чувство не было ортодоксальным. В Евангелии, как и большинство тогдашних людей, видел перечень хороших, но мало исполнимых наставлений; в Ветхом Завете – свод красивых сказок и легенд.

Работа в «Интуристе»

Все мои поиски смысла жизни упёрлись в тупик, заставивший пребывать в постоянном унынии, из которого обычному человеку можно было выйти разве что с помощью алкогольных возлияний. А летом 1965 года я решил использовать каникулы в Москве, поработать в «Интуристе», и предложил им свои услуги. Я повысил к этому времени свою разговорную практику в общении с франкоязычными студентами ВПШ из африканских стран, научившись свободно говорить по различным темам. Переводчица «Интуриста» нашла мои знания вполне удовлетворительными, а поскольку профессиональных гидов не хватало и был массовый наплыв туристов со всех стран Европы – меня взяли. Я проработал несколько месяцев с туристами, которым был положен по статусу индивидуальный переводчик: с бизнесменами, учителями, преподавателями французских университетов, с врачами – средним, довольно зажиточным классом интеллигенции и буржуазии. Обслуживая их, я мимоходом задавал им всё те же вопросы, которые меня интересовали.

Почему меня так интересовал в ту пору Запад?

При всей тогдашней, ещё достаточно бодрой официальной коммунистической риторике, провозглашавшей расцвет у нас и закат «там», в интеллигентской среде господствовало мнение, что всё как раз наоборот. Да и сам я видел, как партийная аристократия в частных разговорах иронизировала над «единственно верным» марксистским учением. Пропаганда была слишком лобовой и грубой. На поточных лекциях в ВПШ – цитадели научного коммунизма – преподаватели застёгивали мундиры на все пуговицы и барабанили свои замшелые курсы. Их никто не слушал, тем более никто не вёл конспектов, как это бывает обычно в вузе. Мы писали письма домой, читали втихомолку книги, даже играли в «балду». Лекторы не обращали на это ни малейшего внимания. Во время экзаменационной сессии секретарша деканата собирала с нас по десятке и подсовывала во время экзамена соответствующий билет, который каждый из нас готовил заранее. Результатом были неизменные четвёрки и пятёрки. Эта игра устраивала всех, и мне сегодня кажется странным, что никто из нас не чувствовал обречённости режима. Идеология выдохлась – из неё ушла сила. Но публично покушаться на неё не разрешалось. Внешний декорум соблюдался строго.

Я наивно полагал, что люди Запада живут по-другому, и жадно искал ответы на волновавшие меня уже тогда духовно-религиозные вопросы. Мне приходилось встречаться с французской профессурой, редакторами издательства «Галлимар», инженерами и врачами, людьми бизнеса. Но странно: их познания в европейской же философии были ниже моих. Да Бог с ней, с философией. На детский вопрос, как и зачем жить, они реагировали точно так же, как и наши партийные чиновники: глядели на меня подозрительно, как на провокатора.

Были встречи иного характера. Позже я работал с группой студентов-коммунистов, которые путешествовали на своём автобусе: это были очень интересные ребята, один из них мне подарил книгу Жан-Поля Сартра с надписью: «Юрий, я читал твоего Ленина, а ты почитай моего Сартра». Они довольно высоко оценивали личность Ленина и занимали прокоммунистические позиции, но вместе с тем с юмором относились к нашим порядкам и запретам. Кроме меня, сопровождавшего их в поездке, в каждом городе нашего маршрута приходил ещё и свой гид-переводчик, который рассказывал о местных достопримечательностях. В городе Орле пришла девочка из Института иностранных языков и стала рассказывать о воинских подвигах жителей города во время войны, говоря и о том, какая хорошая советская власть. Один студент задал ей вопрос: «Скажите, а у вас принято критиковать власти – в печати, на собраниях?». Она смутилась и сказала, что у нас настолько всё хорошо устроено, что власть вне критики. Это прозвучало наивно, на что французы рассмеялись и спрашивали меня потом: «Неужели у вас всё так хорошо?». Я сказал, что наши газеты обычно не критикуют самые высокие власти, критика идёт в форме писем, которые пишут люди в центральные органы, и по этим критическим письмам принимаются меры. Но мне плохо верили.

Словом, я очень загрустил, не получая ответов на свои вопросы о смысле жизни и не выполняя задач, которые ставил перед собой в Москве. Однажды я беседовал с группой людей среднего класса, уже поживших и умудрённых опытом, и гид-переводчик с их стороны Макс Фонданеш, который знал русский язык и неплохо беседовал со мною на различные темы, сказал: «Как только кончу работу с этими идиотами, поеду в Испанию, месяца на два-три; буду читать на пляже вашего Гоголя. Очень его люблю».

– Почему именно в Испанию?

– Там курорты дешевле, чем у нас. Раза в два.

– Ты имеешь возможность отдыхать три месяца?

– Я создаю себе такую возможность.

– Как?

– Прирабатываю.

– А сколько у тебя официального отпуска?

– Две недели.

Как Макс «прирабатывал» на отпускное время, я имел возможность убедиться. В Москве туристическая группа стояла, кажется, четыре-пять дней. За это время по ваучеру полагались осмотр ряда объектов и одно посещение Большого театра. Но летом 1965 г. в Москве гастролировали Саратовский оперный и ещё какие-то музыкальные коллективы, и Макс старался каждый вечер сводить французов на какой-нибудь спектакль. Он носил на шее мешок, собирал в него с туристов франки, а билеты покупал за рубли. Стоимость театральных билетов в Париже и Москве была совершенно несопоставимой. К тому же официальный курс валют тогда был шесть франков за рубль, но около иностранных автобусов всегда сновали дельцы, их называли фарцовщиками, которые могли дать за франк четыре рубля. Словом, Макс за один вечер мог заработать несколько тысяч франков. Я ему однажды намекнул на этот счёт:

– Макс, тебе надо работать в банке, ты хорошо разбираешься в валютных курсах…

Он бросил на меня быстрый взгляд.

– Молодец! Ты всё понял. Другие русские гиды меня не понимали… Это мой бизнес. Раньше я пробовал продавать шмутки (он знал это слово), меня взяли в вашу милицию…

– Ну и?

– Отобрали чемодан со шмутками, привели в милицию, спрашивают: «Имя, фамилия». Я говорю: «Макс Фонданеш». –«Местожительство?» – «Франс, Пари». Милиционер бросил ручку, перестал записывать: «Не придуривайся». – «Я не придуриваюсь, живу в Париже, подданный Франс». – «Знаем мы таких подданных! У тебя грузинская морда. И говоришь по-русски хорошо». – «Могу показать паспорт». Я достал паспорт, показал милиционеру, сказал: «Можете позвонить в посольство…». Он вернул паспорт: «Ладно, иди». – «А чемодан?» – «Чемодан останется у нас». – «Я скажу в посольстве, что милиция незаконно арестовала мой чемодан». – «А я тебя посажу в карцер до утра, а утром позвоню в посольство, что мы задержали их гражданина за незаконную торговлю…»

Макс иронично вздохнул: «В общем, каждый должен заниматься своим законным бизнесом. Я это понял и никогда больше на Тишинский базар не ходил».

Мы часто говорили на философские темы, и я пытался поговорить об этом и с другими французами. Однажды речь зашла о Кьеркегоре. Выяснилось, что никто из французов его не читал. Тогда я попытался обсудить некоторые проблемы, поставленные философом, и наткнулся на полное равнодушие. Фонданеш иронично заметил:

– Ах, Юрий, ты напрасно прощупываешь наши экзистенциальные глубины. Мы давно обмелели. Нас сегодня больше всего интересуют наши дома, счета в банке и хорошая кухня. Мы – буржуа.

– Но ты, Макс, не такой.

– И я такой. Я лишь откровенен. Ты задаёшь вопросы не по адресу. Последний, кто их у нас задавал, был Сент-Экзюпери. Сегодня французов интересует счёт в банке, марка автомобилей, в лучшем случае – покупка личного самолёта или дома где-нибудь на Антибе. А куда человек уходит после смерти? Предпочтительно под мраморный камень такого кладбища, как ваше Новодевичье.

Вспоминаю владельца крупного универсального магазина из Парижа, коллекционера живописи, имевшего коллекцию из тысячи картин современных художников, который приехал в Москву, чтобы приобрести что-нибудь из русского авангарда. Он попросил показать ему художественные музеи, и я водил его в Третьяковскую галерею, к которой он отнёсся довольно прохладно. Я возил его по Москве, поджидал в машине у подъездов домов. Затем по его просьбе мы отправились в музей изобразительных искусств им. Пушкина. Здесь он с восторгом бродил по залам импрессионизма, где выставлены Гоген, Матисс, Сезанн и другие художники.

Все его характеристики сводились в основном к оценке коммерческой стоимости картин.

– Этот Сезанн стоит не меньше ста тысяч долларов, Пикассо – двести.

Особое его внимание привлекли «Голубые танцовщицы»Дега.

– За это можно заплатить полмиллиона долларов.

– Месье, в вашей коллекции есть импрессионисты? – спросил я.

Владелец универмага смутился:

– О нет, я не настолько богат, чтобы покупать мастеров подобного класса. В моей коллекции тысяча картин современных художников, в том числе ваших русских. Но я умею ценить всякую живопись.

Он держал меня и шофёра до позднего вечера, хотя по ваучеру полагалось использовать лишь четыре часа, с десяти до четырнадцати. При прощании он долго рылся в кармане, откуда достал наконец две шариковые ручки: двухцветную и обычную. Первую вручил шофёру, вторую – мне. И мы расстались, вполне довольные друг другом за преподанный урок западной этики.

Я мог бы рассказать немало эпизодов, представлявших французов иными, чем я раньше о них думал. Один за полуторачасовой ремонт машины на дороге расплатился тем, что подарил рабочим по открытке и по копеечной шариковой ручке, Правда, таких в наших магазинах не продавали.

Немолодая парижанка устроила шумный скандал, будто её обокрала горничная, лишила всех драгоценностей. Вызвали милицию, подняли ковёр – нашли украшения там: оказывается, туристка сама их спрятала на ночь. Утихшая дама даже не извинилась перед горничной.

В Белоруссии сидели мы с группой туристов в придорожном кафе. Зашло несколько подвыпивших местных крестьян с орденами на груди, по-видимому, бывших партизан. Они пришли в кафе за куревом. А может, их потянуло туда, «где чисто и светло», как говорил Хемингуэй. Через меня вновь прибывшие стали задавать туристам разные простодушные вопросы. Те брезгливо поёживались, говорили мне: «Юрий, зачем они пристают? От них дурно пахнет!». Меня взорвало: «Эти люди, которые дурно пахнут, мир спасли от фашизма. Вы знаете, как они воевали? Это партизаны Белоруссии, прославленные во всём мире; те, которые и вас спасли от позора! Если бы не они, вы до сих пор сидели бы под Гитлером». Туристы сразу притихли. Я заметил, что европейское нахальство смиряется гораздо легче и проще отечественного.

В итоге контакты с западной мыслью и западными людьми привели меня к выводу, что надо прекратить «маяться дурью» и жить как все. А как жили здоровые одинокие мужчины ВПШ? Они пили водку и предавались другим жизненным утехам. Стал попивать и я, чередуя грубую сорокаградусную с игристой «Хванчкарой». Партийный буфет изобиловал многими хорошими напитками, а стипендия слушателя превышала обычную студенческую раз в пять. Вообще ВПШ была маленькой «колонией» со своим спецобслуживанием, притом что Москва тогда снабжалась гораздо лучше, чем провинциальные города, а ВПШ – ещё лучше.

Другие московские встречи

Кроме контактов с иностранцами было несколько личных встреч с известными соотечественниками. Одной из самых запоминающихся была встреча с Гагариным. Это не было личным знакомством, просто я наблюдал его вблизи, рядом с собой.

Встреча произошла, когда я провожал группу французов в аэропорту Шереметьево; тогда это был аэропорт, который обслуживал только иностранцев: там осуществляли вылеты за границу и прилёты из-за границы. В ожидании своего рейса мы с туристами обедали в ресторане. Вдруг в зале началось какое-то движение. Смотрю: в ресторан входит Юрий Гагарин. Официантка, бравшая у нас заказ, моментально переключила своё внимание и побежала к нему: «Можно вас пригласить за мой столик?». Гагарин подошёл к нашему столу, она подала его фотографию, на которой он написал: «Ю. Гагарин». Очень впечатляющий человек! Улыбка у него была какая-то естественная, самопроизвольная, он был улыбающимся человеком и с улыбкой отвечал на вопросы, обращённые к нему. Я видел эту улыбку не на фотографии, а в жизни.

С Твардовским я встретился в кафе. Три слушателя партийной школы часто ходили на площадь, где находится памятник Пушкину, а там были редакция журнала «Новый мир» и кинотеатр «Россия» с несколькими кафе, в одном из которых сидели мы, уже немного «во хмелю», и вдруг увидели сидящего там Твардовского. Товарищ, увидевший его, подошёл к нему и попросил разрешения сесть нам за его столик. Твардовский спросил, кто мы такие, и, узнав, что слушатели Высшей партийной школы из Новосибирска, Барнаула и Чувашии, пригласил: «Подходите». Мы сели, один из нас представился: «Я поэт». «Поэт? Прочтите что-нибудь». Тот прочёл. Твардовский хмыкнул и сказал только: «Довольно интересно». Помню, что постоянно подходили таксисты и спрашивали: «Александр Трифонович, вас на дачу увезти?». Видимо, он был там завсегдатаем, и таксисты знали, куда его везти.

Я в подпитии и ушёл, а они остались и с восторгом рассказывали потом, как продолжили с ним пир на даче, как Твардовский вызвал потом такси и отправил их назад. Стоит ли об этом говорить подробнее?

Ещё мне запомнилась неформальные встречи с известным кинорежиссером Григорием Чухраем и первым секретарем новосибирского обкома партии Фёдором Горячевым.

Встреча с первым произошла в кремлёвской пригородной больнице, где я проходил лечение, а Чухрай плановое лечебное обследование. Больница располагалась на территории бывшей «ближней» дачи И. В. Сталина. Я не сразу узнал известного режиссёра, пока медсестра не обратилась по имени-отчеству к мужчине, время от времени охавшему под капельницей.

– Григорий Наумович, вы же мужчина, фронтовик, держите себя в руках! Это всего лишь капельница… Потерпите!

– У меня невынутый осколок… Болит… Не могу повернуться…

Времени у нас было достаточно. Чухрай, помню, подробно рассказывал мне о своих встречах в Риме со знаменитыми итальянскими режиссёрами и артистами, имена которых часто звучали в наших СМИ. Кстати, совсем недавно канал «Культура» показал «Развод по-итальянски» с прославленным тогда в СССР Марчелло Мастроянни. Я поразился, какое мелкотемье могло нас тогда интересовать. А «Баллада о солдате» трогает до сей поры. Вот уж действительно, в чужом саду яблоки всегда слаще кажутся.

Г. Н. Чухрай проявлял осторожную критичность к тогдашним государственным порядкам, говорил: «Вы думаете, как я попал в эту поликлинику, в качестве автора фильмов? Нет, я здесь оказался как один из секретарей Союза кинематографистов. А мои фильмы – это так, эпизод для властей». Честно признался, что из своих работ ценит две кинокартины: «Сорок первый» и «Балладу о солдате»; остальное – «проходной уровень».

Охотно рассказывал о своём эксперименте – введении в кинопроизводство коммерческого начала, что меня не очень интересовало, его – наоборот.

Однажды застал знаменитого соседа за чтением «Идиота» Достоевского! Поинтересовался, чем вызван интерес.

– Да вот, Пырьев хочет экранизировать эту книгу, захотелось узнать, что так заинтересовало моего коллегу.

К «коллеге» чувствовалось ревностное, даже не располагающее к симпатии отношение Григория Наумовича. Из его отдельных реплик я понял, что он считал Пырьева чересчур ангажированным, с его точки зрения, сервильным ремесленником. Однако время показало иное: Пырьев оказался мастером уровня Эйзенштейна, Александрова, Шукшина, фигурой номер один в русской кинематографии; тогда как Чухрай, при всей его одарённости, принадлежит всё-таки ко второму эшелону этого искусства. Понятно, на мой взгляд.

У Чухрая, по-видимому, были и другие претензии к режиму. Присутствовавший при наших разговорах третий сосед по палате – пенсионер, раньше работавший в аппарате ЦК КПСС, резко обрывал порой некоторые колкости или намёки Чухрая по адресу власти. Тот лениво отмахивался или отмалчивался.

Впрочем, ирония по поводу советской официальной пропаганды считалась признаком хорошего тона. На наших семинарах её допускали даже работники «Старой площади», которые иногда проводили такие семинары. Уже тогда, в 1965 году, чувствовалось, что сами власти не слишком верили в те слова, которые произносили с высоких трибун.

И я сделал вывод о том, что если даже люди ЦК весьма иронично отзываются о господствующей идеологии, то тогда эта идеология не может долго просуществовать. То же самое – и с такой «лобовой» пропагандой, когда сами верховоды не слишком верят в неё; а во мне всегда жило инстинктивное чувство «обиды за Державу». Я мог в узком кругу тоже пошучивать над нашим «твердокаменным» марксизмом, но с иностранцами, когда они начинали нас критиковать, я вёл себя порой очень резко. И не потому, что должен был так себя вести, просто был убеждён, что гости должны уважать хозяев. Если они начинали иронизировать и критиковать страну, мог сказать им: «Да, у нас такие порядки, но если вам это не нравится – не приезжайте сюда».

Встреча с первым «ликвидатором» Хрущёва

29. Фото. Первый секретарь Новосибирского обкома партии Ф.С.Горячев (может это фот и не надо)

Этот человек возглавлял Новосибирский обком партии двадцать лет, с 1958-го по 1978-й, и сыграл в моей судьбе некую роль. При нём решением бюро обкома я был отправлен на партийную учёбу в Москву, при нём же началось моё персональное дело как коммуниста, «съехавшего» с партийных рельсов». А встретились с ним в конце 1964 года, когда Фёдор Степанович приехал к нам в общежитие ВПШ сразу после известного октябрьского Пленума (а он был членом ЦК КППС), на котором был снят с должности Н. С. Хрущёв.

Жили мы в ВПШ по тем временам очень неплохо: каждый в отдельной комнате с телефоном. И собрались в самой большой комнате человек 15 – вся новосибирская диаспора слушателей школы. Купили бутылку армянского коньяка «Арарат», яблок, ждём босса. Он приехал с помощником, вошёл, окинул взглядом стол, поинтересовался, сколько стоит коньяк, и сразу же выговорил помощнику:

– Почему заставляешь ребят тратиться? Я сам кончал ВПШ, знаю, как приходится туго жаться на стипендию.

К слову сказать, стипендия слушателей тоже была недурная по тем меркам – 180 р. в месяц, хватало и на яблоки, и на коньяк. Тем более что буфет и столовая ВПШ обслуживались кремлёвским торгом, а там цены и качество находились в обратной зависимости…

Сел Горячев во главу стола и переспросил помощника:

– Когда я тебя научу приезжать к ребятам не с пустыми руками?

Помощник прячет глаза, краснеет, улыбается, молчит. Как мне потом рассказывали, эта сцена посещения ВПШ повторялась из года в год, никак не вразумляя помощника. Артистом был Фёдор Степанович отменным, действительно народный артист Союза! С тем же артистизмом принялся он рассказывать о том, как проходил Пленум.

– Звонит мне Леонид Ильич, говорит: ты, Фёдор, – один из старейших членов ЦК, прошу тебя выступить, рассказать, как мы десять лет держали во главе партии не того человека… Отвечаю: конечно, выступлю, Леонид Ильич. Пригласил в кабинет машинистку, диктую текст выступления на пленуме. Гляжу, у неё руки дрожат: Хрущёв-то ещё у власти. Говорю ей: не дрожи, Маша, печатай спокойно. Обкомы поделил на сельские и городские, министерства ликвидировал, совнархозы, видите ли, ему понадобились… И промышленность завалил, и сельское хозяйство. Печатай, Маша, всю правду печатай, оба мы с тобой просмотрели, как во главе партии авантюрист оказался.

Горячев сделал паузу, обвёл присутствующих взглядом, спросил:

– Картина ясна? Вопросы есть?

Я возьми и брякни:

– Есть один вопрос, Фёдор Степанович, скажите: как сделать так, чтобы авантюристы никогда не пробирались на высшие должности в партии?

В комнате повисла напряжённая тишина. Но Горячев быстро разрядил её:

– Ишь ты, какие вопросы выучился задавать в партийной школе! И усы отрастил… Ты случайно не из этих?

– Из каких, Фёдор Степанович? – переспросил я.

Он отвечать не стал, но когда мы провожали его с помощником вниз, к машине, ждавшей у подъезда ВПШ, Горячев взял меня за локоть и тихо сказал:

– Политика – дело тонкое. Думай, когда задаёшь вопросы.

И запомнил меня. В минуты редких встреч в обкоме или во время сельских командировок проходил мимо, кивал головой и здоровался первым.

Внешность имел запоминающуюся: большой лоб, накрытый тёмной чёлкой, маленькие глаза, которые глядели из-под бровей колюче и насторожённо. Но сколько о нём слышал, человеком был незлым. Людям, которые с ним вступали в конфликт (насколько можно было конфликтовать с первым секретарём обкома), не мстил, старался уладить дело миром. Так, одного комсомольского вожака, резко покритиковавшего его на какой-то конференции, рекомендовал в Высшую дипломатическую школу. Тот впоследствии стал послом. Другого человека, мне знакомого (мы с ним учились вместе в ВПШ), в конфликтной ситуации, когда тот наотрез отказался возвращаться из Москвы в Сибирь на должность секретаря райкома партии, мотивируя свой отказ сложной болезнью жены, сделал жителем столицы. Так и сказал работнику ЦК: оставляйте его в Москве. Тот стал каким-то чином в ВЦСПС.

Когда в будущем возникло моё персональное партийное дело, Горячев не стал заниматься им сам, а поручил его расследовать секретарю по идеологии М. С. Алфёрову, а тот уже с наслаждением «оттянулся» на мне, надеясь, что разоблачения «еретика» помогут ему сделать карьерный рывок. Однако скоро самого Алфёрова убрали с должности и поставили работать библиотекарем ГПНТБ.

Озарение

В Москве со мной произошло одно событие, которое навсегда изменило мою судьбу.

Однажды, пребывая в подавленном настроении, я встречал рождественскую ночь в канун 1965 года. Сидел в общежитии, в полутьме, в одиночестве. И вдруг в мою комнату словно хлынул какой-то свет. Говорю «словно», потому что свет шёл непонятно откуда. За окном горели жёлтые окна соседней многоэтажки. Однако «мой свет» был голубоватый, он шёл от стен, от стола, от моих рук и ног. Также он сопровождался блаженным теплом, охватившим всё тело. В комнате запахло цветами. Голова сделалась совершенно ясной. Мне почудилось, нет, я чётко почувствовал в комнате чьё-то присутствие. Словно бездонные, любящие, большие, голубые, глубоко сострадающие глаза смотрели на меня.

Говорю «словно», опять же, потому, что никого не видел, но волна красоты, радости и любви пронизала меня насквозь. Такого счастья, такой полноты бытия я никогда в жизни не испытывал. Глаза смотрели на меня грустно, но с таким огромным, я бы сказал, сверхчеловеческим сочувствием, что я расплакался. И в голову пришла мысль: «Ты сам не знаешь, что ищешь. НО ЭТО ЕСТЬ».

Сколько времени продолжалось такое моё состояние, не помню, на часы не смотрел, но не меньше часа. И час этот навсегда вошёл в мою жизнь.

Началось моё выздоровление. Не могу сказать, что оно шло быстро, наоборот, процесс затянулся и был весьма нелёгким. Но я уже знал, помнил, что ЭТО ЕСТЬ. Я искал повторения состояния. И оно повторилось через четырнадцать лет. К тому времени я подошёл к восточной метафизике, познакомился с Живой Этикой, через неё оценил всю красоту исихазма – православной безмолвной молитвы.

Много лет спустя написал стихи о случившемся.

ФАВОРСКИЙ СВЕТ

Рождественская ночь.

Сиреневые тени.

Проваливаюсь в снег,

Шепчу себе под нос:

Куда тебя несёт

В Господень день рожденья?

Смотрел бы телевизор,

Не лез бы на мороз!

Заканчивать пора

Игру с дорожной страстью.

Куда-то тащишь музу

И заблудился сам.

Был неугоден той,

Не принят этой властью

И очень под вопросом,

Что нужен небесам.

А начиналось всё

В столичном общежитье

Для будущих «богов».

Тебе за тридцать лет.

Ты собирался спать,,

Партийный «небожитель»,

И вдруг в ночной тиши

Фаворский вспыхнул Свет.

Усталой голове

Был Свет, конечно, странен,

Но Он в безбожный мрак

Пролил благую весть:

О, бедный блудный сын!

В своём слепом тумане

Ты что-то ищешь жадно,

И, видишь, это есть.

И замерли часы,

И сон сняло рукою,

И память о блаженстве

Храню я до седин.

Фаворский дальний Свет,

Ты не даёшь покоя…

Рождественская ночь.

Я в ней бреду один.

Этот поначалу непонятный сполох Света, если так можно выразиться, оказал на меня огромное, хотя и растянутое по дальнейшей жизни воздействие, изменил её. Меня потянуло на Восток, к его метафизике. Я увлёкся традиционными школами йоги Индии, затем Агни Йогой, позднее, в 1990-е годы, совершил ряд путешествий в Индию и Непал, изучал теорию и практику буддизма, встречался с сикхами, джайнами, знакомился с суфиями ислама. И на протяжении всех исканий не выраженная словами, не ставшая ещё устойчивым фактором второй сигнальной системы, подспудная, меня буквально тащила по жизни мысль, что же произошло в ту рождественскую ночь 1965-го.

Я постепенно стал узнавать из книг, из личного общения с монахами разных религий, что Свет, вспыхнувший во мне, пережили многие до меня. По их описаниям, Свет этот вспыхивает в сознании, как маяк в штормовом море жизни. Время от времени даёт о себе знать, всегда присутствуя в душе невидимо.

В отличие от морских маяков, по мере приближения к Нему Свет отдаляется, иногда гаснет, если тебя повело в сторону. Но вспыхивает вновь, когда душа настраивается на Него. Испытываешь радость, когда движешься по жизни правильно; если сбиваешься с курса, отсутствие маяка напоминает о себе невыразимой тоской.

Свет не ослабляет жизненных штормов, может даже усилить их, но плыть в штормовых волнах с Ним легче. Достаточно лишь вспомнить о Нём. Он один для всех в мире людей, но к каждому человеку приходит по-своему, через собственное окошко души, также через традицию той страны, в которой живёшь. Вот то, что мне удалось узнать о Свете из книг, от людей и на своём личном опыте.

Первый идеологический конфликт с партией

К концу срока обучения в ВПШ меня хотели оставить на кафедре политэкономии.

Не знаю, чем я поглянулся Старцеву, заведующему кафедрой политэкономии социализма, милейшему человеку, который читал у нас лекции и проводил одновременно семинары. Может, привлёк его внимание своими нестандартными выступлениями на семинарах. Кроме того, он вёл политэкономию среди иностранцев из франкоязычной Африки, знал о моём владении французским языком, и ему нужен был переводчик, который бы разбирался и в вопросах политэкономии. На втором курсе он предложил мне: «Не хотели бы вы поработать у меня на кафедре ассистентом?».

Перспектива остаться в столице, понятно, меня заинтересовала. Сразу – комната в общежитии, через короткое время – квартира в Москве: в таком заведении, как ВПШ, эти дела решались быстро. Кому такое предложение не понравится?

Всё испортил семинар по философии. Его вёл у нас худощавый, мрачноватого вида человек неопределённого возраста и одновременно секретарь партийной организации ВПШ.

Тема семинара была «Религия как форма общественного сознания». Партийный секретарь сделал преамбулу, где сразу обозначил границы обсуждения: религия – это тьма, философия, а тем более марксистская – свет. Было время, когда они соседствовали. Приветствовалось, чтобы студенты сами высказывали свои точки зрения, и часто он «выдёргивал» меня: «А что вы думаете по этому поводу?». Я говорю: «Религия – да, конечно, это, может быть, устаревшая форма общественного сознания, но в своё время она была прогрессивной: с религией связана грамота на Руси, архитектура, живопись». Он говорит: «Да, конечно, в своё время это было так, толчком была религия, но они развивались независимо, а церковь во все времена была реакционной силой. Двигателем прогресса была светская наука, а религия всегда находилась в оппозиции к науке, культура тоже всегда находилась в оппозиции к церкви». «Как это всегда? – говорю. – Наоборот, они в своё время действовали вместе. Даже религия была тем семечком, из которого развилась вся культура, в том числе наука». Он возражает: «Как могла антинаучная религия быть семенем науки?»

Я ответил: «Вот так и могла, потому что были такие весьма продвинутые религиозные люди, которые до XVIII века были глубоко религиозны и раздвигали рамки религии на культуру, живопись, литературу, науку».

Он возразил: «Наука основана на знании, а религия – на вере». Я говорю: «Но и марксизм тоже основан на вере». – «На какой вере?» «На вере в коммунизм». Он взорвался: «Вы передёргиваете слова, произносите антинаучные вещи!» Я опять возражаю: «Вера это составная часть науки, потому что учёный, прежде чем сделать открытие, верит, что истина, которую он ищет, уже существует; просто он доказывает это потом какими-то своими научными аргументами. Вера – это составная часть культуры». – «Вы говорите мракобесные вещи!» – «Ну, если я говорю мракобесные вещи, тогда нам не о чем спорить. Вы ведь спрашивали моё мнение».

Он попытался смягчить спор: «Может, я не так выразился, но вы должны…» – «Я вам ничего не должен, выражаю своё мнение, что вера есть составная часть всякого знания, и религии – тоже. Религия в прежние времена играла очень прогрессивную роль, и в её рамках целиком развивалась культура до XVIII века в Европе и до XIX – у нас...» Он восклицает: «В борьбе с религией!» – «Нет, я не могу с вами согласиться: в союзе с религией».

Такой вот состоялся диалог. Я больше не выступал на его семинарах, но когда пришло время распределения, ко мне подошёл Старцев и говорит: «Предлагал на партбюро вашу кандидатуру, оставить вас на кафедре политэкономии, но у партбюро были возражения».

Тогда я расстроился, но не сильно. Теперь, оглядывая своё прошлое, благодарю судьбу за тот спор, себя – за длинный язык, Бога – что повязал меня на всю эту жизнь с Сибирью и Алтаем. Останься тогда в Москве – мог бы там не прижиться или засохнуть.

В итоге в 1966 году я вернулся в Новосибирск.